«Посадили в психбольницу»
08.10.2021
08.10.2021
Ваше детство пришлось на годы войны и послевоенное сталинское время. Но в самой вашей знаменитой песне «Поговори со мною, мама» есть строчка «Мне снова детство подари». Неужели вам бы хотелось вернуть детство?
– Нельзя вернуть то, чего не было. У меня не было детства. Об этом я тоже написал: «О детстве сказать не могу ничего, / Война мировая украла его, / Убила, разбила, развеяла в дым, / И нет обелиска над детством моим». А в песне «Поговори со мною, мама» просят подарить детство, а не вернуть.
Когда немцы напали на Советский Союз, ваша семья проживала в Белостоке – на него пришелся один из первых ударов гитлеровской армии. Как удалось уйти оттуда живыми?
– В 1941 году мне было два года. Отец в тот момент был в командировке в Ленинграде, а мы с матерью и четырехлетним братом – в Белостоке. Немцы наступали, и мама решила пробираться в Гомель к родне. Дорога до Гомеля заняла у нас полгода. Когда наконец добрались, мама узнала, что город оккупирован немцами, а все евреи подлежат уничтожению. Она схватила нас и бросилась на вокзал. В этот момент с платформы отправлялся товарный поезд в Орел. Мама подошла к молодому коменданту и на превосходном немецком – она была учительницей немецкого и прекрасно знала этот язык – объяснила, что мы случайно застряли в Гомеле и нам срочно нужно возвращаться в Орел. К своему рассказу она прибавила обручальное кольцо. Немец его взял и посадил нас в поезд, в вагон с лошадьми. Был ноябрь. Мы ехали два дня и отморозили ноги.
Орел тоже был оккупирован. Но там нас никто не знал, а значит, никто не мог подтвердить, что мы евреи. В городе мать стирала белье, мыла посуду. Доставала для нас еду. Мы всегда были голодные: помню, как ползал по полу с мокрыми руками и собирал крошки. От смерти нас спасала цепь случайностей, о которых я не перестаю думать до сих пор. Если бы в моей семье говорили на идише, то мы были бы расстреляны. Если бы нам с братом, как и положено по еврейскому обычаю, сделали обрезание, то мы бы тоже были расстреляны. Немцы нас постоянно проверяли, поэтому мама то и дело переезжала с квартиры на квартиру, чтобы не заподозрили, не настучали. Брат у меня белокурый, а я походил на еврея. Немцы спрашивали: «Что у это вас за жидёнок?» После войны мы нашли отца, переехали в Ленинград. Просто чудо, что мы остались живы.
В 1945 году ваша мама написала письмо Илье Эренбургу, в котором описала историю ее жизни в Гомеле и Орле во время немецкой оккупации. Почему она его так и не отправила?
– Не знаю. Может быть, подумала, что Эренбургу и так много пишут? Но письмо осталось у нее. Я обнаружил его уже после смерти матери в 1992 году. Перебирал архив и случайно натолкнулся на исписанные пером пожелтевшие листочки. Мы уже тогда жили в Израиле – сделали копию письма и отдали в «Яд Вашем».
Как появился псевдоним Гин, ведь ваша настоящая фамилия Гинзбурский?
– В конце 60-х я принес свои стихи в журнал «Нева». Его редактор сказал: «Со стихами все понятно, а вот с фамилией… Не по правилам русского языка». В этом «не по правилам» я уловил антисемитский намек. Редактор продолжил: «Не взять ли вам псевдоним?» И тогда я сделал своей фамилии брит-милу и стал Гином.
В то время в Ленинграде уже взошла звезда Бродского. Приходилось с ним пересекаться?
– Как-то раз я был на семинаре поэтов Северо-Запада и к нам в комнату заглянул Иосиф Бродский. Был 1966 год, он только недавно вернулся из ссылки. Руководительница семинара, поэтесса Майя Борисова, пригласила его к нам зайти – и мы перед ним, как перед Гавриилом Державиным, читали стихи. При этом стихов самого Бродского мы не знали, их не печатали, а только слышали о его судебном процессе. Помню его вихрастую рыжую шевелюру. Больше мы с ним не виделись.
Еще одно время я учился вместе с Сергеем Довлатовым на филфаке Ленинградского университета. Вспоминается здоровенный парень, шагающий через три ступени. Лично мы с ним знакомы не были, но визуально очень хорошо его помню. Потом в конце 1989 года я был в гостях в Сан-Франциско и имел поручение позвонить Довлатову и передать ему привет от ленинградского друга, композитора Якова Дубравина. Я набрал номер. Он ответил: «Вы знаете, я сейчас неважно соображаю, похмелье, позвоните мне завтра». Но на следующий день позвонить не получилось, а уже через полгода он скончался.
Вам ведь, как и Бродскому с Довлатовым, тоже пришлось пережить время запретов на ваше творчество?
– Верно. Первый раз я попал под запрет как поэт из-за процесса моего приятеля, поэта Николая Данилова. Его посадили в психбольницу, а меня и жену вызывали в Большой дом на допрос, затем внесли в «черный список» и перестали печатать стихи. После этого я пошел на песенную секцию Союза композиторов.
Второй раз меня закрыли, когда я уже был известным поэтом-песенником благодаря успеху «Поговори со мною, мама». На Ленинградское радио из обкома партии прислали нового музыкального редактора по фамилии Коннов. Он решил вычистить всех евреев из эфира. За меня взялся так: четыре моих песни о сибирском крае в исполнении Эдуарда Хиля отдал на рецензию поэту Брониславу Кежуну. Потом показал мне эту рецензию, в ней были матерные выражения.
– По-вашему, профессионально и этично выдавать такое автору? – спросил я.
– Вам она дана для ознакомления.
– Тогда я познакомлю с ней еще кое-кого.
– А мы тогда вас закроем.
В тот же день состоялась летучка редакторов, принявших решение моих песен в эфир не давать. Но история на этом не закончилась. Через какое-то время я оказался в Москве и встретил на улице своего друга Иосифа Кобзона. На вопрос, как дела, показал ему рецензию. Он взял ее с собой, она дошла до ЦК комсомола. Мне оттуда позвонили, сказали, что Коннова вызывали «на ковер», но тот отвертелся, представил бумагу, что на радио в течение года якобы исполняли аж 17 моих песен. Вскоре после этого меня собрались закрывать и на московском радио. «У нас создается впечатление, что вы – человек склочный», – сказал мне главный музыкальный редактор. Я объяснил, что это только личная история с Конновым. В итоге в Москве все обошлось, но в Ленинграде мои песни не звучали пять лет.
Помимо Кобзона, вы еще дружили со Жванецким?
– С Михаилом Жванецким мы состояли в одной организации – Комитете драматургов. Она возникла как отголосок судилища над Бродским: правительство стало думать о предоставлении авторам, живущим за счёт своих гонораров, легальной «крыши» вместо обвинений в тунеядстве. В нашем Ленинградском отделении находились Розенбаум, Дольский, Городницкий, режиссер Алексей Герман-старший. Был там и Жванецкий какое-то время. Он был простым человеком, его запросто можно было пригласить к себе домой. Я до сих пор жалею, что этого не сделал. В 90-х годах я бывал на его выступлениях в Израиле. Он приветливо мне кивал, даже подарил одну из своих книг с надписью: «Виктор! Помню тебя по Ленинграду. Будь счастлив там, где ты есть».
Читал, что ваша песня «Родная страна» очень нравилась Брежневу. Чувствовали ли, что власть вам симпатизирует?
– Нет, об этом я ничего не знаю. Чувствовал я другое. Однажды эта песня попала на концерт для делегатов очередного съезда партии. Редактор концерта пришел в ужас, узнав, что ему придется объявлять: прозвучит песня на музыку Мовсесяна, слова Гина, исполняет Кобзон. Как можно было произнести три эти фамилии перед собравшейся «совестью эпохи»? Но он вышел из положения. Вывел на сцену артистов балета и объявил, что исполняется вокально-хореографическая композиция. Мою с Мовсесяном фамилию он так и не произнес. Не было ее и в титрах фильма «Возрождение», где в каждой серии звучала «Родная страна». Я спросил, почему нет фамилии? Мне ответили: «Не хватило места, пришлось сократить».
Такой вот «скромный» антисемитизм.
– Да, но в конце 1980-х в Ленинграде перестали скромничать, из-за этого мы и уехали в Израиль. В городе свирепствовало антисемитское общество «Память», на Невском я видел плакаты «Жиды, убирайтесь вон». На 5 мая 1990 года в Ленинграде обещали устроить еврейский погром. Было страшно продолжать жить в этой стране. Мы собрали вещи и уехали.
В 90-е в Израиль с концертами приезжали исполнительницы ваших песен: Валентина Толкунова, Эдита Пьеха. Как они оценивали ваш переезд? Поддерживали или, наоборот, убеждали вернуться?
– Они никак не выражали своего отношения к моей репатриации. Лишь однажды я сказал Кобзону: «Хочу вернуть российское гражданство». Он ответил: «А зачем тебе это надо?» Все прекрасно понимали, почему я уехал.
Возвращаясь к строчке, написанной вам Жванецким – вы счастливы, где вы есть?
– Я люблю Израиль, испытываю гордость за страну, но душа моя там, где самый красивый город на свете – Санкт-Петербург. Ведь что такое ностальгия? Память о хорошем. А все самое хорошее у меня было в России.
Комментарии