Общество
Еврейский волкодав
Сумерки приносили Одессе налёты, убийства и ограбления...
14.08.2015
Слава Цукерман успел побывать советским и израильским режиссером, но мировую славу снискал в США, где в 1983 году поразил всех своей психоделической панковской кинопоэмой «Жидкое небо». С тех пор он так и живет в Нью-Йорке, где снимает новые фильмы, всё больше думает о своей национальной принадлежности и надеется, что главной еврейской темой станет не Холокост, а богатейшая культура. В интервью Jewish.ru Цукерман рассказал, как он обогнал Тарантино и утер нос Спилбергу, а также почему не снял фильм по Зингеру.
Слава, сразу быка за рога: как вам, советскому гражданину, удалось в том далеком 1983 году, когда постмодернизм в кино еще и не начинался, предвосхитить своим фильмом «Жидкое небо» открытия радикала Тарантино с его так называемой «эстетикой насилия»?
– Да, мой фильм, конечно, это и есть тот самый постмодерн, о котором потом так много говорили. И, знаете, в этом смысле я немножко раньше появился, чем следовало бы. Надо было с Тарантино одновременно – имело бы более серьезные, наверно, последствия. Что касается насилия, то как раз в свободной вроде бы Америке меня как раз упрекали за него – а кое-кто даже выходил из зала: в сцене изнасилования, к примеру.
Ханжеская страна?
– Ну, вы знаете, с тех пор Америка сильно изменилась. А насчет вкусов, то еще Мейерхольд говорил, что если спектакль всем нравится – это такой же провал, как если бы он никому не понравился. Вот когда половина зрителей в ужасе, а другая половина – в восторге, тогда это и есть настоящий успех. Как и было с моим «Жидким небом». Он стал чемпионом проката. Самый большой успех, кстати, почему-то стяжал в Японии и Германии.
Читала, что вы обошли самого Спилберга. Ну, в каком-то смысле.
– Да, на фестиваль в Монреаль нас тогда с «Жидким небом» пригласили, а Спилбергу отказали.
Все тогда, конечно, были поражены несоответствием вашего интеллигентного, профессорского даже, я бы сказала, образа с кислотным, молодежным фильмом, панк-поэмой.
– Так и есть. Когда американские критики меня в первый раз увидели, они были потрясены: думали, что я – двадцатилетний парень с серьгами в носу и ушах. А один критик написал, что, мол, Цукерман вложил в этот фильм всё, что ему не давали и никогда бы не дали делать в СССР. Меня это тогда обидело почему-то. Но потом я призадумался и понял, что доля истины в его словах есть. Но только доля. Ибо не все советские люди столь уж несвободны: люди рождаются разными, иногда вне зависимости от социума. Да и советская культура крайне неоднородна – скажем, Эйзенштейн или Мейерхольд принадлежат мировой, а не советской культуре. И потом, русская культура, в лоне которой я вырос, хоть и молодая, прошла стремительный путь – чуть ли не от нуля до достижений мирового авангарда
А чем вы, как думаете, заслужили мировую славу?
– Наверное, своей открытостью. К новым людям, новым идеям – ко всему новому, в общем. Когда Солженицын переехал в Америку и построил себе там забор с колючей проволокой, ему, наверно, даже в голову не пришло, что он сам себе устроил концлагерь. И из этого концлагеря начал вовсю критиковать страну, которой из-за забора, по сути, и не видел. Смешно. Кончаловский же, например, будучи очень умным человеком, позже писал в своих мемуарах, что он, пытаясь заставить американских актеров играть русские характеры, тоже ошибался. Впрочем, многие так ошибаются: Вендерс тоже хотел навязать Америке немецкий киноязык. А вот у Полански, у Формана как раз получилось. Иногда я думаю, что всё из-за того, что и Полански, и Форман не могли вернуться к себе на родину. И я не мог. А Кончаловский и Вендерс могли.
А расскажите, как вы уехали? Вам не давали работать?
– Не совсем так. Просто я понял, что в России нет никакого социального прогресса, и я, наконец, уяснил для себя, что это не «отдельные недостатки», а неотъемлемая часть системы. Уезжать было необходимо. Но как? Угонять самолеты или переплывать Черное море несколько не в моем характере. А тут я еще и влюбился, как раз в мою нынешнюю жену, и думаю: что делать? Посоветовался со своей подругой Линой Чаплин, она режиссер тоже: что мне делать, говорю? Как я женюсь, когда мне уезжать нужно? А она мне говорит: дурак, ты сначала женись, а потом что-нибудь да и произойдет. Так и вышло. Мы поженились и смогли уехать.
Сначала ведь в Израиль, правильно?
– Да, причем с мыслью делать именно еврейское кино. Но ничего не вышло: потому что на самом деле никто этого делать не хочет. Говорят, что искусство, мол, везде одно и то же. И это странно, потому что среди евреев много олигархов, но никто почему-то не спешит раскошеливаться на проекты, поднимающие важные для евреев темы. Не дать денег на фильм по роману Ицхака Мераса – ну как это понимать? Или на фильм по Зингеру…
Вы хотели снять фильм по Исааку Башевису Зингеру?! Б-же правый! Это ведь величайший гений!
– Первым, кого я увидел в Нью-Йорке, прибыв туда и еще не распаковав чемоданы, был никто иной, как Зингер.
Вот это да! И как это было?
– Мы купили права на экранизацию рассказа Зингера – о девочке, в чье тело вселилась душа умершей богатой вдовы. И мы с ним встретились, провели много времени у него дома вместе.
Вы меня простите, но я сейчас чувствую волнение, как в том анекдоте – «она же Ленина видела»…
– Понимаю. Зингер очень цельный человек. Ну, в общем, денег никто на этот фильм всё равно так и не дал. И сейчас, знаете, то и дело звонят из Израиля, предлагают что-то, но это никогда ничем не кончается.
Обидно, конечно. Одно дело, когда в СССР нельзя было протолкнуть ничего специфически еврейского, и другое, когда Израиль не хочет способствовать таким проектам. Ну, а в СССР, во времена вашего детства, вы чувствовали свою принадлежность к еврейству?
– Я рос в атмосфере как раз пика антисемитизма: тогда было очередное обострение. Но вот что интересно: все эти гадости в школе, какие-то драки и оскорбления – к ним я относился, во-первых, как к необходимому злу, как к плохой погоде, а во-вторых, это почему-то никак не влияло на мою идентификацию. Никем я себя не ощущал, ни «чужим», ни «другим», я ощущал себя просто советским школьником.
Кто были ваши родители?
– Отец мой был врачом, прошел всю войну, работал в институте Вишневского. Но во время позорного «дела врачей» его оттуда выгнали, он ушел, но и все его пациенты с ним ушли. Половина из них были наши знаменитые писатели – Сергей Михалков в том числе. Когда я уже закончил школу, было ясно, что во ВГИК меня никто не возьмет: вы же знаете про эту «квоту» на евреев. Надо было выбрать что-то другое, и я выбрал строительный. И знаете почему? Потому что Эйзенштейн был архитектором – такой вот мотив у меня был.
Символично. Ну, а когда всё же вы почувствовали свою национальную принадлежность? Или так и не почувствовали?
– Так вот, слушайте. В строительном я занимался театром, и у нас неплохо получалось, потому что из стен нашего студенческого театра вышли такие знаменитости, как, например, Сеня Фарада и Гена Хазанов. И училась у нас такая девушка – Алла Зускина, дочь знаменитого Зускина, чего она никогда не скрывала. Но я почему-то не знал никакого Зускина и как-то спросил отца, кто это такой. Отец посмотрел на меня, как на ненормального, и рассказал такую историю.
Когда Михоэлс был убит (советский актер и режиссер Соломон Михоэлс был убит в 1948 году по приказу Сталина в связи с деятельностью по развитию Еврейского антифашистского комитета – прим. Ред.), Зускин (Вениамин Зускин, артист еврейского театра на идише, член ЕАК – прим. Ред.) не мог спать. Он был правой рукой Михоэлса, предчувствие близкой гибели его одолевало. И от этой патологической бессонницы его начали лечить как раз в институте Вишневского, где мой отец служил. Лечили сном. Как-то ночью приехали энкавэдэшники – Зускина арестовывать, а в ту ночь как раз дежурил мой отец. Так вот, отец его отдавать не хотел, что было, как вы понимаете, отчаянным поступком по тем временам. Отец требовал уточнений и стоял на своем, что будить больного не станет. Но всё равно, позвонили наверх и таки забрали Зускина, разбудили. Отец был последним, кто его видел живым. Такая вот история. И с Аллой мы подружились – я ей рассказал об этом. И всё равно, даже войдя в этот круг, я как-то не очень понимал, что такое «еврейский театр» – меня вообще не тянуло ни к чему этническому. Сейчас я по-другому отношусь к этнике: она мне как раз стала интересна.
Но что касается идентификации, по поводу которой вы так беспокоитесь, как-то я попал на вечер памяти Зускина. Вот этот вечер – внимание! – стал самым, наверно, главным событием моей жизни. Играли записи, сохранившиеся на пленке, отрывки из его фильмов показывали. И меня просто затрясло: это был такой ритм, такая мелодика – хотя я ни слова не понимал на идише, такое дыхание! У меня просто горло перехватило, а я не склонен преувеличивать. Проще говоря, именно этот вечер изменил мою жизнь, раньше ведь я не хотел идентифицироваться с понятием жертвы. Такой уж у меня характер: мне и сейчас не нравится, что Холокост, так получается, – главная еврейская тема. Вроде как это и правильно, но меня всё равно раздражает: евреям есть с чем идентифицироваться, кроме как с позицией жертвы. Много достижений у них в культуре и много радости на этом свете.Диляра Тасбулатова
Комментарии