Общество
Еврейский волкодав
Сумерки приносили Одессе налёты, убийства и ограбления...
21.12.2016
Главный порок Достоевского – антисемитизм. Ювелир, с которым он отбывал каторгу, и ссыльный, спавший с ним в одной казарме. Мошенник-публицист, возомнивший себя Раскольниковым, и выкрест, чьи книги писатель держал у себя на полке. Молоденькая еврейка, жаждущая Достоевского, и еще более юная соседка по даче. Эти и другие евреи в жизни Фёдора Михайловича.
Ювелир-талмудист
Первым произведением, написанным Достоевским после каторги, стала повесть «Дядюшкин сон». Её героиню Марью Александровну шантажируют, требуя за компрометирующее письмо 200 рублей серебром. «Я сама, в легких башмаках, по снегу, бегу к жиду Бумштейну и закладываю мой фермуар – память праведницы, моей матери! Через два часа письмо в моих руках», – рассказывает Марья Александровна дочери. Пропустим слово «жид», еще не считавшееся в 1859 году, когда был опубликован «Дядюшкин сон», столь оскорбительным, как стало позже. И обратим внимание на фамилию и профессию персонажа: ювелир Бумштейн. Персонажа с той же фамилией и профессией мы встречаем и в «Записках из Мертвого дома». Прототипом двух Бумштейнов был Исай Фомич Бумштель – арестант Омского острога, «из Смоленской губернии, из евреев, мещанин, в крепости с 24 августа 1850 г. за смертоубийство, на 11 лет, золотых дел мастер, грамоты не знает».
Достоевский попал в Омский острог тоже в 1850 году. О Бумштеле упоминают в своих мемуарах два каторжника-поляка – Симон Токаржевский в «Семи годах каторги» и Иосиф Богуславский в «Мемуарах сибиряка». Вот отзыв Богуславского: «Как убежденный талмудист и начетчик, он имел свои книги, и в пятницу, когда справлял свой шаббат со всей шумной торжественностью, каземат наш превращался в синагогу. На столике Бумштейн зажигал несколько сальных свечей, надевал талес, раскладывал свои книги и крикливым голосом тягуче повторял “Duruch otu stanaj”». Вероятно, так Богуславский расслышал слова благословения «Барух ата Адо-най». Никакого почтения он к ювелиру не испытывал: «Потешной фигурой был этот наш еврейчик: маленький, щуплый, сухой, как скелет. Табаком он злоупотреблял до того, что вызывал отвращение. Считал себя образованным, а был невыразимо ограниченным – недоставало ему даже обычной еврейской сметливости».
Достоевский в «Записках из Мертвого дома» описывает этого «еврейчика» тоже без особой любви: «Поляки составляли особую цельную кучку. Их было шестеро, и они были вместе. Из всех каторжных нашей казармы они любили только одного жида, и может быть, единственно потому, что он их забавлял. Нашего жидка, впрочем, любили и другие арестанты, хотя решительно все без исключения смеялись над ним. Он был у нас один, и я даже теперь не могу вспоминать о нем без смеху. Это был человек уже немолодой, лет около пятидесяти, маленький ростом и слабосильный, хитренький и в то же время решительно глупый. Он был дерзок и заносчив и одновременно ужасно труслив. Весь он был в каких-то морщинках, и на лбу и на щеках его были клейма, положенные ему на эшафоте. Я никак не мог понять, как он мог выдержать шестьдесят плетей. Пришел он по обвинению в убийстве. У него был припрятан рецепт, доставленный ему от доктора его жидками тотчас же после эшафота. По этому рецепту можно было получить такую мазь, от которой недели в две могли сойти его клейма. Употреблять эту мазь в остроге он не смел и выжидал окончания срока каторги, после которой, выйдя на поселение, непременно намеревался воспользоваться рецептом. “Не то нельзя будет зениться, – сказал он мне однажды, – а я непременно хоцу зениться”. Мы с ним были большие друзья». Запомним эту последнюю фразу Достоевского.
И еще одно замечание Достоевского о жизни Бумштеля на каторге: «В выражении лица его виднелось беспрерывное, ничем непоколебимое самодовольство и даже блаженство. Кажется, он ничуть не сожалел, что попал в каторгу. Ювелира в городе не было, а он был ювелир и работал беспрерывно по господам и по начальству города. Ему все-таки хоть сколько-нибудь, да платили. Он не нуждался, жил даже богато, но откладывал деньги и давал под проценты всей каторге. У него был свой самовар, хороший тюфяк, чашки, весь обеденный прибор. Городские евреи не оставляли его своим знакомством и покровительством. По субботам он ходил под конвоем в свою городскую молельную, что дозволяется законами, и жил совершенно припеваючи, с нетерпением, впрочем, ожидая выжить свой срок, чтоб “зениться”».
Ссыльный-кантонист
В Семипалатинске, где был написан «Дядюшкин сон», жил в одной казарме с Достоевским некий Н.Ф. Кац – из кантонистов. Бывший барабанщик 7-го Сибирского линейного батальона Кац оказался очень словоохотлив и охотно делился с окружающими своими воспоминаниями о Достоевском. «Человек душевный, отзывчивый на все доброе, к которому тянула каждого солдата какая-то непреодолимая сила, несмотря на его мрачный характер. В казарме никто из солдат никогда не видел на его лице полной улыбки. Случалось, что какой-нибудь ротный весельчак для потехи товарищей выкинет забавную штуку, от которой положительно все покатываются от смеха, а у Федора Михайловича только слегка, едва заметно, искривятся углы губ», – вспоминал Кац.
И при этом парадоксально резюмировал: «Всей душой я чувствовал, что вечно угрюмый и хмурый рядовой Достоевский бесконечно добрый человек, которого нельзя было не любить». Достоевский пил с Кацем чай из одного самовара, покровительствовал молодому солдату, относился к нему лучше всех в роте. Но, увы, ни в одном из произведений Достоевского не считывается персонаж, чьим прототипом мог быть Кац.
Публицист-мошенник
Аркадий Григорьевич Ковнер родился в Вильно в бедной и многодетной традиционной еврейской семье. Получил талмудическое образование, но затем увлекся идеями Добролюбова, Чернышевского и журнала «Современник». В результате Ковнер стал самостоятельно изучать русскую грамоту, иностранные языки и другие предметы общего образования. Писал стихи и статьи, которые печатались во многих петербургских и одесских изданиях. Одно время Ковнер работал в газете «Голос», но рассорился с ее редактором-издателем Краевским и бросил публицистику – устроился на службу в Петербургский Учетный и Ссудный банк.
Однако, как выяснилось, Ковнер похитил из банка мошеннически 168 тысяч рублей – тогда это было громадное состояние. Забавно, но на преступление Ковнера в каком-то смысле подтолкнул Достоевский, точнее, его герой – Федор Раскольников. Ковнера убедила идея Раскольникова, что «необыкновенный человек» может преступить закон во имя высших целей.
«Присматриваясь в продолжении двух лет к операциям банка, я убедился, что все банки основаны на обмане и мошенничестве. Видя, что люди наживают миллионы, я соблазнился и решился похитить такую сумму, которая составляет три процента с чистой прибыли за один год богатейшего банка в России. Эти три процента составили 168 тысяч рублей. Этими тремя процентами я обеспечил бы дряхлых моих родителей, многочисленную мою нищую семью, малолетних моих детей от первой жены, любимую и любящую девушку, ее семейство и еще множество “униженных и оскорбленных”, не причиняя притом никому существенного вреда. Вот настоящие мотивы моего преступления» – это цитата из письма Достоевскому, которое Ковнер, приговоренный к четырем годам, отправил писателю из тюрьмы.
Однако главной темой письма Ковнера стало обвинение Достоевского в антисемитизме: «Ваша ненависть к “жиду” проявляется почти в каждом выпуске вашего “Дневника”». Удивительно, но Достоевский ответил Ковнеру, причем попытался оправдаться: «Я вовсе не враг евреев и никогда им не был. У меня есть знакомые евреи, есть еврейки, приходящие и теперь ко мне за советами по разным предметам. И хоть щекотливые, как все евреи за еврейство, но мне не враги, а, напротив, приходят». И обещал посвятить один из выпусков «Дневника писателя» еврейскому вопросу.
Выкрест-прозелит
В то время как Достоевский работал в семипалатинской ссылке над «Дядюшкиным сном», в судьбе уроженца местечка Клецк Слуцкого уезда Минской губернии Якова Александровича Брафмана произошел резкий поворот. 34-летний иудей Брафман принял христианство и подал на имя государя императора записку о положении евреев. О содержании этой записки можно догадаться по развернувшимся событиям. Брафман был неожиданно вызван в Санкт-Петербург, в Святейший Синод, а затем назначен преподавателем иврита в Минскую духовную семинарию, где и занялся «изысканием средств для устранения затруднений, с которыми евреи, желающие перейти в христианство, встречаются на пути к этой цели». Эту работу курировал архиепископ Минский. Позднее бывший преподаватель семинарии Брафман служил цензором книг на иврите и идише в Вильне и Санкт-Петербурге. А в 1869 году была издана за казенный счет написанная им самим «Книга Кагала. Материалы для изучения еврейского быта». Основная мысль книги: еврейская община – это государство в государстве, не подчиняющееся законам Российской империи и управляемое кагалом. Книга Брафмана пользовалась большим успехом у антисемитов, спустя три года была переиздана, а потом переведена на польский, французский и немецкий языки. В домашней библиотеке Достоевского были все издания «Книги Кагала» – третье Брафман подарил писателю лично 6 апреля 1877 года, сделав на нем дарственную надпись: «Федору Михайловичу Достоевскому в знак глубокого уважения от автора».
Влияние «Книги Кагала» очевидно в размышлениях Достоевского о еврейском вопросе в «Дневнике писателя» за 1877 год. Возьмем, к примеру, такой пассаж: «Если пошатнется каким-нибудь образом наша сельская община, ограждающая нашего бедного коренника-мужика от стольких зол, то тут же к этому освобожденному мужику, столь неопытному, столь не умеющему сдержать себя от соблазна, опекаемому доселе общиной, нахлынет всем кагалом еврей – тут мигом конец его: всё имущество его, вся сила перейдет назавтра же во власть еврея, и наступит такая пора, с которой не только не могла бы сравняться пора крепостничества, но даже татарщина».
Соседка-дачница
Ольга Григорьевна Каган была дочерью купца из Санкт-Петербурга и как-то в юности случайно столкнулась с Достоевским в Старой Руссе. Её внучка, Э.Х. Горфункель, написала воспоминания, опубликованные в 1993 году в альманахе «Достоевский и мировая культура». Момент встречи она описывает так: «Ей было 13 лет. Внешне она не была типичной еврейкой: у нее были русые волосы, мягкие черты округлого лица, серые глаза. Они снимали дачу на втором этаже. А на первом этаже жил со своей семьей Достоевский, который, писал тогда “Братьев Карамазовых”.
Однажды он остановил Ольгу, спускавшуюся вниз, и задал вопрос, который настолько потряс ее, что она запомнила эту сцену на всю жизнь.
– В субботу у вас горят свечи?
– Да, конечно.
– А что вы станете делать, если от свечи загорится занавеска?
– Позову какого-нибудь русского, чтобы он погасил.
– А если никого не окажется рядом, загорится дом, что вы тогда станете делать?
Бабушка не нашлась, что ответить, но задумалась. И, вероятно, надолго, раз рассказывала об этом моей матери, которая передала мне. Вопрос непростой. Что победит: здравый смысл или вера предков?»
К сожалению, как это часто бывает с мемуарами, при двойном пересказе истории произошла небольшая путаница. Встреча писателя с 13-летней Ольгой Каган должна была произойти в 1879 году, но к тому времени Достоевский уже три года как не снимал дачу, а владел собственным домом в Старой Руссе. Поэтому когда точно произошёл разговор писателя с дочерью еврейского купца – уточнить невозможно.
Идеалистка-ученица
Достоевский в письме к Ковнеру упоминает «приходящих к нему за советами евреек». На самом деле это одна конкретная еврейка – Софья Ефимовна Лурье, представительница знаменитой династии банкиров. В те времена Банкирский дом Иделя Самуиловича и Самуила Давидовича Лурье с отделениями от Минска до Варшавы был у всех на слуху. В момент знакомства с Достоевским, начавшегося по переписке, Софье было всего 18 лет.
В «Дневнике писателя» Достоевский о ней скажет: «Из дому она богатого и в средствах не нуждается, но очень заботится о своем образовании и приходила спрашивать у меня советов: что ей читать, на что именно обратить наиболее внимание. Она посещала меня не более раза в месяц, говорила лишь о своем деле, но не многоречиво, а скромно, почти застенчиво, с чрезвычайной ко мне доверчивостью. Но нельзя было не разглядеть в ней весьма решительного характера, и я не ошибся. В этот раз она вошла и прямо сказала:
– В Сербии нуждаются в уходе за больными. Я решилась пока отложить мой экзамен и хочу ехать ходить за ранеными. Что бы вы мне сказали?
– Я не хочу вас пугать и отговаривать, но сообразите мои слова и постарайтесь взвесить их по совести. Вы росли совсем не в той обстановке, вы видели лишь хорошее общество и никогда не видали людей иначе как в их спокойном состоянии, в котором они не могли нарушать хорошего тона. Но те же люди на войне, в тесноте, в тяготе, в трудах становятся иногда совсем другими. Вы всю ночь ходили за больными, служили им, измучились, едва стоите на ногах, и вот доктор, может быть, очень хороший сам по себе человек, но усталый, надорванный, только что отрезавший несколько рук и ног, вдруг в раздражении обращается к вам: “Вы только портите, ничего не делаете! Коли взялись, надо служить!” Не тяжело ли вам будет вынести? Уверены ли вы, что перенесете самый этот уход? Не упадете ли в обморок при виде иной смерти, раны, операции?
– Если мне скажут, что я порчу дело, а не служу, то я пойму, что этот доктор сам раздражен и устал, а мне довольно лишь знать про себя, что я не виновата и исполнила все как надо.
Одним словом, отговаривать было невозможно: ведь все равно она бы завтра же уехала, но только с грустью, что я не одобрил.
– Ну, Б-г с вами, – сказал я, – ступайте. Но кончится дело, приезжайте скорей назад.
Она ушла с сияющим лицом и, уж конечно, через неделю будет там...»
Переписка Достоевского с Софьей Лурье продолжилась и после ее возвращения из Сербии. К слову, среди тех, с кем общался Достоевский уже в ранге известного писателя, действительно попадались евреи. В России это, например, книгоиздатель Илья Абрамович Ефрон и композитор Антон Григорьевич Рубинштейн, на Западе – банкиры, дававшие великому русскому писателю деньги взаймы. Впрочем, «и у меня есть друзья-евреи!» – классическое оправдание антисемитов.
Комментарии